Приведен в исполнение... [Повести] - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И никто не пытается осмыслить лежащий на поверхности факт: большинство коллекций составилось в те далекие времена небрежения и нигилизма, когда пятиламповый приемник и узкие брюки стоили дороже любого антикварного предмета, а увлеченные люда приобретали эти предметы, подчас отказывая себе в самом необходимом. Влечение к прекрасному — это все же не влечение к спиртному.
Понять бы им это…
Татищина старалась не связывать свое увольнение с освобождением из-под стражи Жиленского и продавщиц. Она гнала эту тревожную и страшную мысль. Она так и сказала Глебову во время очередного телефонного разговора: «Это недоказуемо, и даже если я встану на уши — финал все равно очевиден. Бог с ними. Устроюсь же я, в конце концов?» Переубеждать ее Глебов не стал — зачем? И не потому, что не было у него дельных мыслей и нечего была посоветовать, а потому, что к решению человек должен прийти сам.
Татищина приехала поздно вечером и мертвым голосом попросила чаю. Пока Лена накрывала на стол — рассказала: шла по улице, около дома подошел молодой человек усредненной наружности, в «канадке», мирно улыбнулся: «Не работаете?» Вопросов не задавал, молча проводил до подъезда, снова улыбнулся: «Чего не спросите — кто я?» — «Зачем спрашивать, и так все ясно». — «Обидеть хотите? Тогда так: мы вас уже обидели, только эта обида — пустяки, хуже быть может». — «Куда уж хуже». — «Наивно, товарищ Татищина». И ушел.
Татищина прихлебнула горячий чай: «Как вы думаете, серьезно?» — «Нет. Чтобы действовать по-итальянски — нужен итальянский опыт и серьезный гангстерский уровень. А мы имеем дело с примитивной дрянью. Не бойтесь». — «Успокаиваете?» — «И это тоже». Она отодвинула стакан: «И как назло — ни одного работника милиции, ни одного знакомого, вообще — пусто!» — «А что бы вы сказали милиционеру? Что вас пообещали убить, если вы станете ворошить случившееся? А милиционер спросил бы — а что случилось? Вы бы объяснили. Он бы вас — в отделение. Оттуда — в управление. А в итоге — Кащенко, и ни один врач — вообще никто, понимаете? — не доказал бы, что вы, простите, не „поехали крышей“ в связи с переживаниями последнего времени. Может, на то и был расчет?» «Может», — она посмотрела на Глебова пустыми глазами. «Еще чаю? — Лена сочувственно улыбнулась. — Знаете, я вас не понимаю… Прокурор поддержал ваше решение, всех освободили, почему вы не хотите все ему объяснить?» — «В самом деле? — обрадовался Глебов. — Это идея!» «Вы думаете? — с сомнением качнула головой Татищина. — И что я ему скажу?» — «Господи, да то, что они вам мстят, ведь они — корпорация». — «Так и сказать?» — улыбнулась Татищина, и Глебов понял, что она права, и рассказать о случившемся нельзя ни этими, ни другими словами, потому что от рассказа явно отдает сицилианской мафией и поверить в подобное совершенно невозможно. И, словно прочитав мысли Глебова, Татищина горько и обреченно пожала плечами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
Ей нужно было помочь, и Глебов решился позвонить своему однокашнику — в весьма высокую прокуратуру, однокашник занимал там малозаметный, но очень значимый пост личного помощника. Он выслушал рассказ Глебова молча и только под конец хмыкнул: «Ты-то сам веришь во все это?» — «Да». — «Глебов, мы люди взрослые, привидения давно разоблачены, а метафизика — это область буржуазной философии. Я не смогу доложить об этом, не хочу, чтобы усомнились в моих умственных способностях, но мы с тобой учились вместе и, помнится, — дружили… Я позвоню начальнику кадров, проверят еще раз. Будь». Через час позвонила обрадованная Татищина: «Чудо, черт его знает, назначили вторую проверку, а вы говорите — нет справедливости!» — «Я, наоборот, убежден, что справедливость — в основе бытия». — «Я уже созвонилась с кадрами, они разговаривали очень кисло, но велели составить список вопросов, я подозреваю, что им придется решиться на очные ставки с моими Доброжелателями, ну что ж… Я им покажу — где профессия, а где что…»
На другой день рано утром примчался возбужденный Ромберг: «Вы знаете что? — начал он прямо с порога, — Яковлев — подлец! Он оговорил Жиленского! Коркин мне сказал, что он меня оговорил, и даже прочитал показания!» Яковлев был собирателем древних монет, это был спокойный, маленький человек, доктор технических наук, преподавал он в каком-то машиностроительном вузе. «Как именно он вас оговорил?» — «Сказал, что бронзовый подсвечник-трикирий, который он получил от меня в обмен на ампирную тарелку, — новодельный! Это надо же!» — «А если Яковлев этого не говорил?» — «Что? — вид у Ромберга был такой, словно он с разбега налетел лбом на стенку. — Как это… Не может быть!» — «Может, к сожалению…» И еще в течение часа Глебов объяснял ошеломленному Ромбергу, что известный и достаточно древний принцип: «Разделяй и властвуй!» — не погребен под миллионолетними наслоениями добрых дел человечества и «братьями» используется как основной метод в борьбе с преступностью. «Но это же… аморально? — одними губами произнес Ромберг. — Он же… Он же — представитель государственной власти, как же так? Вы меня убили…» Он грохнулся на стул почти в полной прострации. «Он не одного вас убил… Они многих убили подобным образом, потому что кому и во что будет верить человек после знакомства с такими методами?» — «А как вы их назвали?» — «Братья». — «Это смешно».
Едва закрылась дверь за Ромбергом, позвонила Татищина: «Только что оттуда, вы себе не представляете…» Из ее рассказа следовало, что входящие должны оставить упованья. Начальник отдела — дама лет пятидесяти пяти, строго и со вкусом одетая, встретила сдержанно: «Вот вы жалуетесь на то, что проверка была неполной, а, собственно, в чем?» — «В том, что не проведены очные ставки с работниками милиции, которые меня уличают, мне не дали возможности задать им вопросы». — «Хорошо, мы сейчас дадим вам такую возможность». Пригласили обличителя, было ему лет двадцать, в форме, погоны младшего лейтенанта. Конечно, опознал с первого взгляда — она, и никаких гвоздей. «В чем я была одета?» — «В пальто». — «Какого цвета, из какого материала?» — «Буду я помнить… У меня голова меньше, чем у лошади». — «Это ваша профессия — все помнить, вас этому в спецшколе учили». — «В драповом, зеленого цвета». — «У меня есть драповое пальто синего цвета, если прямо сейчас послать ко мне домой — в этом можно убедиться». — «Ну что вы, товарищ Татищина, — начальник кадров сморщилась, словно разрезанный лимон увидела, — мы тут не следствие ведем, пора понять!» — «Тогда прошу приобщить к проверке справку метеоцентра: в тот день, когда меня якобы задержали в ресторане „Российский“, температура была плюс 22 и в драповом пальто мне ходить было незачем». — «Ну уж это — ваши проблемы, в чем вам ходить. Работник милиции утверждает, что видел вас — значит, видел, нам этого достаточно».
Еще четверо слово в слово подтвердили то же самое. Когда их отпустили, начальник кадров посмотрела на Татищину долгим взглядом: «Не понимаю вас. Прокурор города уволил вас за совершение неблаговидного поступка, вы теперь пытаетесь опровергнуть — кого? Прокурора города? Вы что же, не понимаете, что в случае чего — ему из собственного кармана придется выложить вам за вынужденный прогул!» — «А вы не видите, что эти мерзавцы все врут?» — «Я вижу, что вам нужно быть лояльнее по отношению к руководству. Заберите свои умопомрачительные заявления и рапорты — и мы… подумаем». — «О чем?» — «О том, чтобы уволить вас не по положению, а по собственному желанию. Вы что же, не догадываетесь, что вернуться вы в любом случае не можете?»
«Как вы думаете, Глебов? Мне согласиться?» Что он должен был ответить? Что декабристы пошли на эшафот? Что дело прочно, когда под ним струится кровь? Но ведь все это было ТОГДА. А сегодня — это СЕГОДНЯ. И при чем тут декабристы? И какая кровь должна струиться? Турусы на колесах, красивые слова… Он долго молчал, и она кашлянула в трубку: «Что вы молчите?» — «Думаю». — «А что думать? Лбом стену не прошибешь». — «Тогда зачем вы спрашиваете?» Теперь она замолчала надолго, потом пробормотала: «Не знаю… Наверное, мучит совесть, вот и все». И вдруг Глебов понял: Господи, как же все просто, ясно как… Ведь на эшафот они шли не за чинами и орденами, не для себя шли, а для будущего, в которое верили. А для себя… Что у них было для себя? Только гордость, только сознание своей жертвенной причастности к великим переменам. Что же у нас, давно отвыкших от осмысления высоких слов и высоких истин? И давно привыкших к скучной и неизбежной атрибутике собраний и заседаний… Померкли пламенные слова, тьмы низких истин нам дороже… «Я убежден, что вы… не должны соглашаться. Мы не имеем права поднимать руки вверх». — «Тогда нас растопчут. Кому польза?» — «А Христос смертью смерть попрал». — «Вы это собираетесь написать в инстанции?» — «Нет. Я только хотел убедить вас в том, что слабость человека — если он человек — гораздо меньше его силы. Подумайте. Я жду вашего звонка».